Вот один из таких немецко-русских офицеров, мичман Фок после гибели «Марии» очутился на линейном корабле «Екатерина Великая». По флоту был издан приказ о тщательном хранении боеприпасов на кораблях с введением круглосуточного дежурства в башнях, погребах и зарядных отделениях особых дозорных. Входить в башню и отделения с боеприпасами разрешалось лишь служебным лицам, да и то с обязательным присутствием караульного начальника.
Была полночь, когда в зарядное отделение третьей башни спустился мичман Фок и приказал дозорному Соловьеву, дежурившему у люка в зарядное отделение, открыть последнее.
— Не имею права, — ответил Соловьев, — без караульного начальника кому бы то ни было открыть люк в зарядное отделение.
— Но мне надо проварить температуру в погребе.
— Не имею права открыть люк, ваше благородие!
Мичман, захлебываясь от злости, обрушился на Соловьева с грубой руганью, приказывая немедленно пропустить его в зарядное отделение.
Соловьев твердо стоял на своем и не пропускал офицера. Мичман решил пойти на хитрость. Переменив тон, он с напускным дружелюбием, заискивающе стал уговаривать Соловьева:
— Ты ведь хорошо понимаешь, что может случиться с кораблем от повышения температуры в погребах. Вспомни, что случилось с «Марией». Сколько тогда народа погибли. Вот и теперь надо срочно проверить состояние температуры.
— Все это я хорошо понимаю, ваше благородие, а открыть зарядное отделение все-таки не могу, — твердо ответил Соловьев.
Сильным рывком взбешенный офицер пытался отбросить Соловьева в сторону и силой проникнуть к люку. Не удался и этот маневр. Не так-то просто было изнеженному барчуку взять верх над могучим, кряжистым волжанином Соловьевым. Выхватил Соловьев наган, отчеканил спокойно и убежденно:
— Ваше благородие, уходите сейчас же, а не то угроблю, а потом пусть судят меня!
Протрезвел Фок от этих, слов зубы лишь скрипнули, да лицо перекошенное не стало на себя похоже. Повернулся и вверх бегом по трапу. Дождался Соловьев смены, рассказал все случившееся. Крепко возмущались матросы наглостью Фока; горячо одобряли поступок Соловьева:
— Правильно, браток, сделал, что не пустил гада! Угробил бы корабль, как и на «Марии», сделал бы свое грязное дело! Коробку-то построили бы новую, а вот ребят было бы жаль, да и сколько бы еще сирот осталось!
После смены Соловьев настоял, чтобы о происшедшем было доложено старшему офицеру. Тот отдал приказание немедленно вызвать к нему мичмана Фока. Каюта мичмана была закрыта на ключ. Никто из нее не отзывался. Взломали дверь. На койке лежал застрелившийся мичман. Труп увезли с корабля скрытно; никто так и не узнал, куда он делся. Грозя судом и всяческими карами, старший офицер запретил команде говорить о самоубийстве мичмана Фока.
Становилась все более ясной связь немецких офицеров, служивших в русском флоте, с рядом изменнических, предательских случаев взрывов кораблей, гибели их на минных неприятельских заграждениях…
Чтобы поджечь заряд так, чтобы он загорелся, например, через час или более после поджога и этого совершенно не было видно, не надо никаких особенных приспособлений, достаточно самого простого, обыкновенного фитиля. Важно, чтобы злоумышленник не мог проникнуть в крюйт-камеру, после же того, как он в нее проник, приведение умысла в исполнение уже никаких затруднений не представляет. Организация проверки мастеровых не обеспечивала невозможности проникновения на корабль постороннего злоумышленника, в особенности через стоявшую у борта баржу. Проникнув же на корабль, злоумышленник имел легкий доступ в крюйт-камеру для приведения своего замысла в исполнение…
В этом заключительном слове комиссии все характерно для последних судорожных месяцев существования царского режима, для его следственных органов, для порядков на флоте.
Оказывается, проникнуть не только на корабль, но и в башни и в зарядные отделения никакого затруднения ни для кого не представляло. С преступно небрежной беспечностью люки бомбовых погребов были всегда и во всякое время открыты. В кожухе штыра башни был лаз в крюйт-камеру. По положению, обычно запираемая на ключ дверца лаза по приказанию начальства не только не запиралась, но и вообще, была снята. Во всех помещениях башни находился размещенный на жительство личный состав башенной прислуги. Никакого наблюдения за живущими в башне и приходящими в нее не велось. Распорядок жизни и работы на корабле характеризовался полной потерей бдительности. Немудрено, что немецкий шпионаж нашел на линкоре исключительно благоприятные обстоятельства для совершения диверсионного акта. А что немецких шпионов находилось достаточно как в Севастополе, так и в других портах и базах флота, это было общеизвестно как командованию, так и офицерскому составу.
Около 30 процентов всего командного состава царского флота были адмиралы и офицеры, носившие немецкие фамилии. Ряд офицеров имели родных братьев, служивших в германском флоте. Какими-то путями эти «родственники», нимало не смущаясь военными действиями, успешно переписывались и даже обменивались посылками. Пресловутый адмирал Эбергард, о котором говорилось выше, так тот умудрялся даже свое грязное белье регулярно отправлять для стирки в Голландию целыми корзинами, уверяя, что по-настоящему приготовить крахмальные воротнички могут лишь голландские прачки (?!)… И это в то время, когда рядовому матросу или солдату «императорской армии и флота» не разрешалось отправить к себе в деревню простую открытку без предварительного просмотра ротного командира и наложения штампа: «Просмотрено военной цензурой».
Трудно без омерзения вспоминать весь каторжно-полицейский режим тупоголового адмиральства, зажавшего в кровавые тиски стотысячную массу моряков на всех кораблях романовского флота. Но невозможно удержать негодование, когда продажность, подкуп, измена и шпионаж русско-голштинского самодержавия стремились всю тяжесть совершаемых гнусностей переложить на неповинных людей. Стоит для этого лишь перечесть четвертый, последний раздел протокола следственной комиссии по делу гибели «Марии». Для членов комиссии никаких сомнений в злоумышленности взрывов на «Марии» не оставалось. Но нужно было указать на фактических виновников гибели корабля…
Это не смутило членов комиссии. Во всякое время, во всех бедах, во всех несчастьях самодержавие и его слуги не задумывались бросить в лицо русскому крестьянину, позднее русскому рабочему самые гнуснейшие и позорнейшие обвинения, не имевшие ни на грош действительных оснований. Так и в следствии о гибели «Марии» вскрывается иезуитская мысль, что виновниками взрыва являются «путиловские рабочие, работавшие по ремонту корабля и тайно оставшиеся на ночь на корабле», причем «приведение в исполнение злого умысла облегчалось имевшими место на корабле существенными отступлениями от требований по отношению к доступу в крюйт-камеры и несовершенством способа проверки являющихся на корабль рабочих»!
Таковы последние слова заключительного акта по делу о гибели линкора «Мария». Трудно сказать, чего больше в этом последнем разделе: подлости ли с лицемерием или человеконенавистничества, основанного на глубочайших классовых противоречиях. Вернее, всеми этими качествами сдобрили чиновные следователи кровавый акт, оплаченный счетом в 300 человеческих, напрасно загубленных жизней.
Воспоминания матроса Есютина, разумеется, весьма субъективны. Особенно это касается ненависти к офицерам, носившим немецкие фамилии. Как не вспомнить здесь защитника Петербурга в 1790 года адмирала Круза, известного командующего Балтийским флотом в годы Первой мировой войны вице-адмирала Эссена, первого кругосветчика Крузенштерна, героя Порт-Артура капитана 1-го ранга Бойсмана и героя Цусимы капитана 1-го ранга Юнга и многих других, кто, не щадя своей жизни, служил России, ставшей их второй родиной. Сомнительны и обвинения в том, что горящую «Императрицу Марию» должен был фотографировать с берега обязательно шпион. Когда весть о взрывах новейшего линкора распространилась по Севастополю, прибежать снимать мог каждый, имевший у себя фотографический аппарата, может, из любопытства, может, чтобы хорошо продать потом уникальные снимки.